Объявление

Свернуть
Пока нет объявлений.

Рассказки от Taiwan-ы

Свернуть
X
 
  • Фильтр
  • Время
  • Показать
Очистить всё
новые сообщения

  • Рассказки от Taiwan-ы

    Я Voevoda.
    Taiwana моя жена.
    Публикуется впервые на этом ресурсе.

    __________________________________________________ _________________
    Немец

    Василий Иванович любил лес. Он часто в одиночку уходил бродить. Охотиться или рыбачить - ему было без разницы. Он просто уходил туда, где привольно, где ели пахнут смолистым дурманом, утка крякает в камышах лесного озерца, глупый линь плещет толстым хвостом… Он любил свою новгородскую землю, любил нутром, первобытно, так любят Мать, так любят Дом, так любят Родину.

    Октябрьским морозцеватым утром Василий Иванович поднялся рано, собрался, свистнул собаку Рексу и отправился туда, где его давно ждали. Конечно, никто его не ждал в лесу. Но в минуты грусти его охватывало… нет, не желание, а непреодолимая тяга к лесу и к «тому» месту. Будто долг. А невозможность объяснить домашним, разделить с ними, выгоняла его из дома пораньше, пока все спали и можно было уйти, не объясняясь.

    Да-а… Тут все изменилось, но и осталось прежним. Спокойно. Василий Иванович долго смотрел вдаль, на розовые от раннего солнца макушки деревьев, потом опомнился, метрах в двадцати обнаружил подходящий островок еще сухой травы и решил сделать привал. Рекса припадала на передние лапы, взлаивала, будто спрашивала: «Ну, что ты возишься, а? Вот же, посмотри, все хорошо, тут мы с тобой и устроимся!»
    «Ну, пусть будет тут, - подумал Василий Иванович, - ничем и не хуже».
    Он неторопливо и основательно устроил маленький привал, огляделся, притащил веток, разжег костерок. Рекса улеглась возле огня и все смотрела на хозяина, мол, видишь, как я все хорошо придумала, какое место я тебе нашла!

    Василий Иванович погрел маленько руки, подумал, потом вытащил из рюкзака черный хлеб, шмат сала, пару огурцов, поллитру и стакан. Отхватил кусок от хлеба и от сала, кинул собаке. Покряхтел, подкинул полешку в костер, повозился немного, устроился. Открыл поллитру, отрезал хлеба. Плеснул в стакан…

    ***
    1942 год

    - Отец, ты в своем ли уме то, а? Да шо ты задумал то, прости хосподи? Ты о нас-то побойся!

    Мать шептала так громко, что Васька проснулся. Проснулся и подумал, что он будет спать дальше. Или делать вид, что спит, но никак уж он не встанет! Рядом на печи всхрюкивали старшие сестры, Галька и Танька. Но мамкин шепот так бил Ваське в уши, что ему ничего не оставалось, как проснуться и прислушаться.

    - Вань… ну, ты с ума сдурел, что ли? Ваня, что ты? Что люди-то скажут? Ведь проклянут же?
    - Слушай, мать, ты мне тут сырость не разводи, поняла! Я те сказал, я сделаю. Ты меня знашь! Я решил уже. Да и пора мне…
    - Ва-а-ня! - мать, удерживая голос, все же взвыла, от чего Васька перепугался, вытаращил глаза и заревел пятилетним басом: «Ма-ам!» И прислушался…

    …А все уже стихло, шепот прекратился, Васька лишь услышал, как быстро хлопнула дверь.

    Сестры спали. Галька чего-то бормотала, а Танька жевала палец во сне. Девчонки! Васька презрительно фыркнул, сполз с печки, шлепнул босыми пятками по холодному полу, вздрыгнул. У-ух!
    В доме было тихо. Васька зевнул в последний раз, от стужи охолонул и пошел в сени, разведывать.
    Бати нигде не было.

    Он пробрался дальше, к сараю, и вдруг услышал мамкин сорванный голос: «Иже Еси На Небеси! Да Святится Имя Твое! Да Будет Царствие Твое! Ныне И Присно И Во Веки Веков!»
    Васька пожался от холода и побег в дом.

    ***
    «Шнеллер, шнеллер!»
    «Курки, яйки!»

    Немецкие войска остановились в деревне. Не сильно зверствовали, нет. Кого-то угнали. Кого-то расселили в сараи, скотники и землянки, но в целом оставили в покое деревню. Только скот и продовольствие забрали. И население загнали работать на благо «великой Германии».

    Ленинград был лакомой добычей. Прилегающие области - плацдармом, жатвой, кормушкой. Которую можно трепать. Новгородцы волей-неволей стали тем буфером, который защищал Ленинград. Ивана не призвали на фронт по причине туберкулеза, а в партизаны он рвался, да Валентина, жена, не пускала. А потом уже стало и поздно: началась оккупация. До войны Иван был бригадиром в колхозе, уважаемым человеком. Во время войны Иван принял решение пойти в старосты при немецкой управе.

    ***
    ... Василий Иванович вздрогнул: слишком близко наклонился над костром, обожгло… Глубоко вздохнул, выпил, плеснул еще…
    Рекса завозилась, вскочила, прилегла ближе…
    ***
    …Вечером того же дня Васька не смел носу казать из-за печки. Потому что мамка с папкой ругались.
    - Черт ты бесноватый, а!? Ты по што, а? Что я людям скажу?
    - Мать, успокойся! Все уж!
    Отец вдруг встал, прикрыл дверь, а дальше Ваське было совсем плохо слышно.

    - Ваня!!!
    - Валя…

    ***
    Иван имел дом и хозяйство. А еще жену и детей. И совесть. Потому Иван пошел в полицаи. Чтобы выуживать информацию у немцев и передавать ее партизанам. Валентина страшилась и страдала, но Иван не мог иначе. Валя знала, что он пошел на это потому, что он был бы иначе не он. Иван не успел уйти к партизанам, но помощь его из тыла оказалась огромной. А еще и возможность сохранить семью, впрочем, то была не самоцель. Сложно. Сельчане его обвиняли шепотом, на него злобно косились. Иван терпел и молчал, никого, кроме жены, не посвящая. Он ловко находил лазейки и придумывал ходы, снабжая партизан информацией и хлебом. Немецкое руководство, чувствуя себя неустойчиво, злилось и искало, искало...

    ***
    1943 год
    Иван попался. За ним пришли однажды утром, мрачным октябрьским утром. Его увели в бывшие конюшни и там били, били страшно и долго: вопрос - неответ - удар. Иван или молчал, или шутил. Пока мог. Потом привели семью, чтобы семья смотрела на пытки. И его снова били. Он снова молчал. Тогда сероглазый чубатый немец приказал: «Расстрелять».

    Иван пошел на расстрел, не осознавая до конца, какой свой собственный подвиг он совершил и как он заставил нервничать врага.
    Кто его сдал - неизвестно. Но потащили его стрелять, и таким это показалось определенным и невозвратным, таким реальным до тошноты, таким «здесь и сейчас», что младший Васька не выдержал…

    Что там соображала мальчоночья голова или не соображала, но вырвался Васька из ослабевших рук Валентины и помчался за батей.

    - Па-а-а-пка! Па-а-апка!

    Васька поскользнулся, шлепнулся, проехал на пузе… Задыхаясь, кинулся носом в добротные немецкие сапоги:

    - Дя-а-деньки-и... Дя-а-деньки! Не-е-т!..

    Он возился в осенней скользи и плакал, и стыдно ему было плакать, взрослому шестилетнему мужчине, и папку - сил нет, как жалко…

    И чудилось Ваське: «Просить, просить дядьков чужих… Как мамку - леденца в воскресенье, когда оденет она парадный свой платок с кистями и красным, втихомолку метнется в потаенное место в сарае, где иконка и свечка попрятаны, постоит, побормочет… А потом добрая-добрая, что хошь у ней проси…»

    - Дя-а-деньки-немцы! Па-а-пку пощадите!

    И плакал, и бормотал, и возился вокруг грязных немецких сапог… И себя забыл, и свою шестилетнюю гордость, ведь соседскому Кирюхе давал тычка и не раз, а тут…

    - Дя-а-деньки-немцы!...

    До хрипоты. До рвоты. До бессилия.

    Иван, битый и страшный, спекшимися окорковевшими губами просил: «Мальца мого… Уведите…»

    ***
    Василий Иванович пошевелил костерок, подумал и подбросил еще полешков: сегодня посидит подольше. Он глядел в никуда, но этот «взгляд в никуда» был все же направленным. На то самое место, где когда-то стояли конюшни. Где пытали и били отца.

    ***
    Так не бывает, но так стало…
    Тот, кто затевал этот расстрел, сероглазый чубатый немец, вдруг дернулся… и велел Ивана вернуть домой…

    Вечером чубатый пришел к Ивану в дом, сел в передней и ухнул по-совиному, мол, я простой германский гражданин и фермер…

    - Я простой фермер. Мне не нужна эта война, в ней я ничего не смыслю. И не хочу ее. У меня есть жена, но мы не можем иметь детей. У тебя, Иван, много… отдай мне Ваську, воспитаю…

    Иван послушал, помолчал. Потом двинулся корпусом, повернул фиолетовую, болезненную голову:
    - Я детьми не торгаш.

    Чубатый посмотрел в сторону, подумал.

    - Гут. Ты мужчина, Иван. Но ты ошибаешься. Великое немецкое государство вырастило бы твоего сына достойным членом общества. Он стал бы обувщиком или плотником, или…
    - Да пошел ты на х…, контра! Тьху!
    И плюнул чубатому под ноги…

    В ту же ночь Ивана расстреляли, а дом сожгли.

    ***
    Василий Иванович выпил еще. Рекса настороженно смотрела на хозяина. Хозяин морщился, тер макушку, с силой жмурил глаза… Потом поднялся устало, растоптал по траве костерок, собрал рюкзак, свистнул, мол, пошли уже, Рекса, домой. Рекса послушно встала, отряхнулась и потрусила за хозяином. «Еще вернемся сюда, первый раз, что ли? - думала Рекса. - А мне и нравится, пахнет тут хорошо, травками да зверем».

    ***
    Закончилась война…
    Так и живет Васька… Василий Иванович… на земле Новгородской. А в меркантильности чужой нет-нет, а проскочит, мол, жил бы сейчас в Германии, как сыр бы в масле… И мы бы с тем сыром…

    Был бы немец…
    Летающий Макаронный Монстр — мне как беларусу чужд духовно. Ползущий Картофельный Клубень — есмь творец вселенной из крахмала и воды.

  • #2
    Cтранные эти немецкие фермеры.
    Schadenfreude ist die beste Freude

    Комментарий


    • #3
      Сильно. Впечатляет. И главное актуально. Voevoda, жене респект, и мы ждём с нетерпением новых откровений её творчества. Очень хотелось бы знать полное имя и фамилию понравившегося автора.

      Комментарий


      • #4
        Nick она в инете только как Taiwana.
        А звать её Люба.

        Добавлено через 3 минуты
        Один из рассказов.
        Призер мартовского лит-конкурса.

        ***

        Босоножка


        Рассвет над Бровками занялся тем серебристо-розовым сиянием, какое на Новгородчине бывает только в конце марта, когда весна робко приближается к порогу, стучится, но зима еще не пускает. И уныние кругом от засидевшейся старухи-зимы: снег грязный, лежалый, деревья понурые, уставшие. И лишь на рассвете сердце радуется, и дышит душа в предчувствии перемен.

        Сережка проснулся, сквозь неплотную шторку увидел розовую полоску. «Все, сегодня решусь!»

        В кухне уже чем-то грохотала Татьяна, мачеха, и Сережка с раздражением подумал, что сейчас начнется. А оно и правда началось.

        — Сынок? Ты проснулся? — Татьяна приоткрыла дверь, просунула голову. — Чего рано-то?
        — Не спится, — буркнул он, раздражаясь почему-то от ласкового мачехиного тона, прибавил. — И не сынок я тебе.

        Татьяна привычно опустила глаза и вышла.

        ***

        Спустя два года, как похоронили мамку, батя привел Татьяну, посадил в зале, сказал: «Сергей, привыкай. Будет с нами жить, как в деревне без бабы? Никак нельзя». Сергей привыкать не собирался, но открыто и не придирался к мачехе, на людях был вежлив, наедине равнодушен или раздражителен. Татьяна поначалу все вертелась вокруг, ухаживала, сюсюкала даже, потом перестала, лишь изредка смотрела с ненавистной ему нежностью. Сережка так решил: дотерпит, школу окончит, поступит в путягу, уйдет тогда. Но вот и школа уж почти год как окончена, в путягу не попал, а больше пока в деревне делать нечего. Тут Татьяна и принялась уговаривать, мол, шел бы к бате, вождению или еще чему поучился, чего зря сидеть? До лета далеко, поступать нескоро, а лишняя копейка в доме не помешает. Зачем Сережка «встал в позу», он, пожалуй, и сам не мог сказать… Ну вот чего она лезет, а? Воспитывает, зудит! И все так ласково, сю-сю! Если б прикрикнула или подзатыльника дала, Сережка бы сразу ушел, ни минуты бы не остался. Но мачеха не кричала, к его досаде.

        Решение уехать созрело, когда пообщался он с заезжим питерцем, который застрял в ноябрьской скользи дорог, а батя его трактором вытягивал. Дело к ночи было, пустили заезжего ночевать. За столом батя с мужиком выпили по сто, разговорились, а Сережка слушал и наслушаться не мог! Ни фига себе, какая там жизнь, зарплаты какие! Без опыта, без образования возьмут, на стройку ту же или еще куда. Размечтался Сережка о таинственном и счастливом городе Питере, правдами-неправдами скопил денег на первое время и стал ждать.

        ***

        И настал момент.

        За завтраком батя, молчавший до сих пор, стал дудеть в мачехину дудку, мол, сидишь сиднем, балбес великовозрастный…

        Сережка фыркнул, бросился в комнату, схватил собранную загодя сумку и вылетел из дома.

        Батя недоуменно поглядел, а Татьяна вдруг рванулась за ним.

        — Сережа, ты что? Куда ты?
        — Да пошли вы все! Надоели! Я сам буду, в Питер поеду!

        И бросился к шоссейке. Татьяна — как была — босиком и в халате — бежала за ним по липкому предательскому снегу, кричала что-то, но Сережка уже тормознул попутку, прыгнул в нее и лишь видел перекошенное белое лицо мачехи и беззвучно открывавшийся рот.

        ***

        Водила довез парня до узловой Малой Вишеры. В Вишере Сергей прыгнул в электричку на Петербург. Пассажиров почти не было; он сел в конце вагона и стал смотреть в окно. Мелькали серые мартовские деревеньки, облезлые леса, лежалые сугробы… «Ну как в Бровках прям! Тоска одна», — думал парень. А серое все мелькало и мелькало, погружая в гипнотическую дрему… Сережка не заметил, как уснул.

        С Московского вокзала он вышел на шумный запыленный проспект, огляделся. Машины нервно сигналили в пробках, люди куда-то неслись… Сережка поозирался, приметил двух пацанов, курящих в сторонке, подошел:
        — Здорово, мужики, а что это за улица?

        «Мужики» как-то странно переглянулись.

        — Ну, Лиговка. А тебе куда, чувак?
        — А, — замялся Сережка, — не знаю пока. Вот, приехал, на работу хочу устроиться. Дома достало все.
        — Откуда будешь?
        — Да с Бровок я, с Новгорода.
        — Ну, раз с Бровок, — парни снова переглянулись, — тогда, считай, приехал.

        Новые знакомые представились Димоном и Саней. Сережка вдруг почувствовал себя таким значимым, важным — вот так, за здорово, понравился столичным. Они предложили поехать на «Ломо» — какое еще «Ломо»? Он не знал, но согласился. Вот это и есть взрослая, настоящая жизнь, и он, Сережка, теперь сам себе хозяин.

        ***

        «Ломо» оказалось станцией метро «Ломоносовская». Дома тут были попроще, не такие, как в центре. Зато и воздух почище. Сережка потянул носом:
        — А что тут? Река рядом?
        — Река-а, — передразнил Димон, — да так, речка небольшая.

        Они с Саней заржали, Сережка подхватил, а потом вдруг увидел…

        Сильная, закованная в лед, местами уже взламывающая его, непокорная Нева надвинулась на Сережку всей своей мощью. Он стоял на набережной, и в свете вечерних фонарей Нева казалась ему огромной дорогой без начала и конца, его, Сережкиной, новой дорогой…

        — Ну, что? По водочке для сугрева?

        Димон вытащил из-под куртки бутылку. Сережка вообще-то не пил никогда особо, с пацанами баловались пивком, но новая дорога и взрослая жизнь так закружили голову, что он не задумывался.

        Пили из горла. Водка жгла до слез, мутила голову. Сережка поворачивался к Неве, вдыхал влажный воздух, цепляясь за перила, шел по набережной, и мысли становились легкими…

        Стемнело совсем. Новые знакомые предложили прогуляться до парка на ул. Бабушкина, посидеть в беседке: «Чуть-чуть, а потом на ночлег тебя пристроим, новгородец».

        В беседке обнаружилась бомжиха. Возраст ее определить было трудно, Сереже показалось, что бабка совсем. Бомжиха страдала похмельем, выпить не отказалась, а потом попросила еще. Димон и Саня не жадничали, водки давали. Сережка сидел уже совсем соловый, оглушенный парковой теменью, голодом и усталостью.

        — Ребят, может, пойдем? Вы обещали, что переночевать дадите?
        — Что, малой, скопытился? Погоди, вот бабка нам заплатит, и пойдем.
        — За что заплатит, ребята?
        — Как за что? За бухло! Что думаешь, халявное бухло-то? Бабка, деньги-то есть? Настреляла за день?
        — Нет денег, ребятки, ни копейки нет.

        Димон ухмыльнулся:
        — Ну, пляши тогда, бабка, отрабатывай!

        Схватил старуху за шкирку, вышвырнул из беседки и дал пинка. Старуха упала носом в снег, Димон еще раз пнул ее, потом пнул Саня… И тут Сережка не выдержал. С криком: «Да уймитесь вы, гады» он бросился между взлетающими ногами парней и бабкиной спиной, получил тут же в челюсть, потом еще и еще… Сознание уплывало, уплыло, и Сережка уткнулся лицом в плотный, мартовский снег…

        ***

        — Сыночек лежит, а матушка ждет, сыночек лежит, а матушка ищет…

        Сережка открыл глаз. Один. Второй, почему-то, не открывался. Одним глазом он увидел перед собой босые ноги. Кто-то склонился над ним и гладил по голове. Он с трудом повернулся. Над ним стояла немолодая женщина в легком белом одеянии. И совершенно, абсолютно босая.

        — Сыночек лежит. Глу-упенький.
        — Вы кто?
        — Тебе — никто, а люди Матреной кличут, Босоножкой. Вот и ты Босоножкой зови.
        — Почему ты босая?
        — А почто мне? Мне и так тепло.
        — Так снег же, холодно…
        — Меня Матушка с Батюшкой стерегут, мне не зябко. А тебя некому стеречь, от всех отбрехался. А матушка ждет, ищет, плачет…
        — Да нет у меня никакой матушки, померла она! — Сережка поднялся и присел. — У меня мачеха-дура, да батя.
        — А ты сердечко-то открой — вот и увидишь матушку, она тебя уж давно видит, а ты нет. Откроешь сердечко, дорожку правильную углядишь. Матушка и подсобит. А сейчас поспи, поспи… выспи зелье-то.

        И женщина прикоснулась к мокрым Сережкинам вихрам, легко погладила, перекрестила, подула зачем-то в глаза… Он снова провалился в сон.

        ***

        — Эй, парень! А ну вставай, замерзнешь!

        Сережка открыл глаза, потянулся. Над ним стояла смутно знакомая тетка — вчерашняя бомжиха?

        — Вставай, дурак, со снега-то. Я тут чаю принесла, погрейся.

        На улице совсем рассвело. Бабка держала дымящийся пластиковый стакан — видимо, купила или выпросила в ближайшем ларьке. Сережка оглянулся. Сумки нигде не было. Следов вчерашних «друзей» тоже. Он пробежался по карманам — ни денег, ни документов. «Во, попал!» — и вдруг слезы хлынули водопадом. Бабка присела рядом и молчала. Когда он успокоился, сунула остывший чай и велела: «Рассказывай!»

        И Сережка вдруг все ей рассказал. И про маму, и про мачеху-Татьяну, про побег, про город мечты — Питер… И что дурак он, и что домой хочет, и лучше Бровок родных нету! Бабка слушала, не перебивала.

        — Домой тебе надо, вот что. Денег чуть дам. На Московский не поедешь, пешком пойдешь до Сортировки, там лазейку покажу, мимо касс пролезешь и в вагон. Вчера ты меня пожалел, сегодня я тебя… Эх, грехи наши тяжкие… ну, пошли.

        И они пошли. По дороге Сережка все мучительно думал, вспоминал, потом спросил:
        — А вот женщина еще была… ну, такая, босая и в белом. В глаза мне дула…

        Бомжиха усмехнулась.
        — Босая, говоришь? Так то Матронушка-Босоножка к тебе приходила, Матушка наша, заступница и покровительница. Могилка ж ее тут, недалеко, на Обуховской.
        — Какая еще Босоножка?
        — Матронушка! Что тебе говорила — все правда, все исполнится. Святая наша, сто лет жила, в 1911 году померла, всю жизнь босой ходила, оттого и Босоножка. Лечила, милость всякую оказывала. Царицу Александру уму-разуму учила. И тебя, видишь, дурака, спасла…

        Сережка удивился начитанности бомжихи, но от усталости, от силы бешеного водоворота событий, в который его затянуло, спрашивать не стал…

        На станцию Сортировочная они пришли примерно за час. Бабка ловко просунула его в лазейку, он выбрался на перрон, и вскоре поезд уносил его обратно на Новгородчину…

        ***

        До Бровок Сережка добрался рано утром. Чуть брезжил рассвет знакомой серебристо-розовой полоской. Он прокрался под окнами, в кухне горел ночник. Сережка увидел мачеху, сжимавшую зубами платок. По изможденному серому лицу ее текли редкие слезы, в руке Татьяна держала пузырек с корвалолом. Сережка прислонился лбом к стеклу и застыл. Он так нечеловечески устал, что сил двигаться больше не было.

        Вдруг мачеха встрепенулась, подняла глаза…

        «Мама, — одними губами прошептал Сережка. — Я дома».
        Последний раз редактировалось Voevoda; 07.05.2011, 12:41. Причина: Добавлено сообщение
        Летающий Макаронный Монстр — мне как беларусу чужд духовно. Ползущий Картофельный Клубень — есмь творец вселенной из крахмала и воды.

        Комментарий


        • #5
          Спасибо Любе, Voevoda!... Забрало до комка в горле... Спасибо!

          Комментарий


          • #6
            Otshelnik
            Забрало до комка в горле... Спасибо!
            У неё есть поразительное свойство, даже меня, каменного, убивать!
            Читали рассказ про кота? Почти все рассказки основаны на реальных событиях.

            ****
            Той, которая единственная

            Московский вокзал города Ленинграда. 1941 год.

            Женька смущение свое и беспокойство прятал за бравадой и мальчишьим цинизмом, мол, а что? Вот, ведь! Вот, и на войну же иду, на настоящую!
            Вера молчала. Женька бравировал: показательно смеялся, курил, ловко сплевывая на перрон, отпускал всякие словечки сквозь презрительную кривизну губ, а краем глаза следил: смотрит Вера или нет? А если смотрит - то как она смотрит?
            Вера смотрела внутрь себя. В последние недели все так перемешалось в Вериной голове, что ей стало страшно, а от того смутно и холодно. Потому, провожая Женьку, она не могла на него смотреть…

            ****
            «Вера, я приветствую тебя! Как ты живешь, как родные? Чем ты занята? Ах, прости, я понимаю, война, но, Вера… Думаю, что твои занятия художественной гимнастикой несколько отложились – сейчас другие заботы… Но я в тебя очень и очень верю!»

            «Здравствуй, Женя. Дела наши неплохи, мы живем в своей квартире (многие семьи переселяются, город бомбят нещадно), есть печка, есть, чем ее топить, хорошо, что дровами (кое-кто почему-то стал топить печку Гейне, Рильке и Гессе… вот уж совсем не понимаю!?) Говорят, что девушек записывают на курсы радисток, я узнаю»

            «Здравствуй, Вера. Не смогу написать много, уж прости. Нас срочным образом перебрасывают, потому я просто хочу сказать, что я жму тебе руку, дорогая моя Вера, вы там… держитесь. Я напишу еще»

            «Женя, Женя, я так рада твоему письму! Ты, верно, не знаешь, что в Ленинграде… Очень сложно все. Мы не знаем, о чем думать. Женя, если есть новости, скажи же: что происходит??? »

            «Вера… Дорогая Вера. Верочка… А помнишь, как мы катались на лодке по Неве, помнишь? Обещай, что мы еще раз! Обещай!»

            «Женя, я была очень рада получить от тебя весточку, но не знаю, смогу ли написать тебе. Женя, все плохо. Соседи с третьего этажа съели кошку. Муся маленькая плачет: голодная. Оторвала обои, лижет их. Мама молчит четвертый день, очень слаба. Я записалась на курсы и учусь, но пайка на семью все равно не хватает. И очень холодно, все разрушено. Женя, ответь!»

            «Вера. Вера. Вера. Ты моя Вера! Верочка… Дорогая, а ты помнишь, как ты стала призером по художественной гимнастике гор. Ленинграда? А? Вер, а я ж тогда… Я ж пришел. Смотрел на тебя, болел даже. А ты была красивая… И не видела ничего. А потом под ручку с Семеновым ушла… Вер-ка… Хороший мой дружочек, я все сделаю, чтобы спасти вас, все сложится, потерпи!»

            «Женя, здравствуй. Я получила твое письмо. Не знаю, о чем писать. Бабушка умерла три недели назад. Говорят, что от старости, врут, врут: я то знаю – от голода. От голода сейчас умирают все. Позавчера умерла Муся. И тоже от голода. Скажи, Женя, что будет?
            Я хочу на фронт, невозможно ничего не делать!»

            «Вера, дорогая, пишу на коленке, нет сил и времени. Вера, мы отступаем. Вы там держитесь: Ленинград – большой город, не страшно! Вера, не знаю, когда еще пришлю весточку»

            «Вера, я сижу сейчас в блиндаже (не поверишь!), тепло, сухо… Выдался момент – пишу тебе, моя Прекрасная Дама! Что ты там? Как? Как родные? Обнимаю вас всех, твой Женька»

            «Верочка, я очень волнуюсь, долго нет весточек от тебя. А ты мне снилась. Ты мне снилась, правда. И я смотрел на тебя во сне и думал: Вера моя… Знаешь, ты, почему-то, мне приснилась: такая дама строгая… а на руках у тебя были кружевные черные перчатки, да-да, Вер, не смейся! Именно перчатки! И ты… такая дама… Строгая… Вер, когда кончится война, я куплю тебе перчатки – тебе очень пойдет…»

            «Вера, Верочка, где ты?...»

            «Женя, мне сложно писать. Мама очень слаба, папа погиб в пожаре. Через пару недель меня распределяют. Женя, ты мне не пиши больше на мой адрес, его больше нет…»

            ****
            1942 год, ноябрь.
            Вера ушла на Волховский фронт. Ленинград умирал. Но не умер.
            ****
            «Верка! Ну, ты даешь! Я и не ожидал! Ты же… Ты же… Статуэтка фарфоровая, вот кто!»

            «Женя, я теперь как ты, как все наши. Как ты?.. Женька, мой ты хороший, как ты???»

            «Вер, а мы тут кильку едим, вот! А ты, небось, по гимнастичке своей соскучилась? Ничего, Вер, ты еще станешь примой! Вер… Я ТАК все вспоминаю… Вот кончится война и мы с тобой… Вер..!»

            «Женя, я не могу много писать, прости. Мы в сложном положении. Женька, Женечка, страшно, давно от тебя нет весточки, дружочек мой, как ты?»

            «Жень, у нас все непросто. Мы сейчас совсем в другом месте, далеко от Ленинграда. Жень, Женечка, давно от тебя нет писем, где ты там, дружочек? Ха-ха, а я научилась курить!»

            «Женя, ты пугаешь молчанием. У нас все как-то… я получила весточку из Ленинграда! Мама жива! Узнавала о твоих. Очень грустно: тетя Зина умерла, Леша и Васек тоже… Но Лека, Мишка – живы, их какая-то соседка прикармливает, жалеет… Женечка, мы выдержим же, а?»

            «Вера, а мы все стоим в Прибалтике. Мне нынче выдали отличнейший полушубок, вернусь – будет тебе из него ковер! Верка, скоро конец войне, я чувствую! Прости, что не писал – не мог. Я вот все думал… Ты такая…Вер… Вера, ты лучшая. Я теперь все понял. Все понял, понимаешь? Верка ты моя… Ты – моя хорошая»

            «Женька, я чувствую, чувствую: все будет правильно и хорошо! И будет конец войне! Мы так обнимались: ребята с Ленинградского и мы, с Волховского! Теперь погоним вместе прочь гадов! Жень, ты пиши-пиши-пиши, я тебя очень жду!»
            ***
            1944 год.
            Вера открыла военный треугольник.
            На ладошку упала фотография.
            Женька…
            На обороте надпись: «Той, которая единственная, Латвия, 1944 год»
            Она все поняла. Слезы ушли внутрь.
            Вера попросила у сестры спирта, высушила глаза и закурила «Беломорканал»…
            Летающий Макаронный Монстр — мне как беларусу чужд духовно. Ползущий Картофельный Клубень — есмь творец вселенной из крахмала и воды.

            Комментарий


            • #7
              Люба спасибо, читается одним махом и забирает глубоко. Пишите, а мы с удовольствием почитаем.

              Комментарий


              • #8
                Voevoda, спасибо за рассказы здесь !
                Люба , спасибо вам за рассказы. Очень тронули ! Может это мое настроение ? Все-таки не настроение :) Это так написано, очень внимательно и бережно к тем кто это будет читать. И к себе .
                Еще раз большое спасибо. Пишите еще.

                Комментарий


                • #9
                  Спасибо! Просто зачитался.
                  "The two enemies of the people are criminals and government, so let us tie the second down with the chains of the Constitution, so the second will not become a legalized version of the first." ...Thomas Jefferson

                  Комментарий


                  • #10
                    Очки-дурачки

                    Маша Майская, двадцати шести лет от роду, в пятницу вечером вышла с работы и … растерялась. Темень была — хоть глаз выколи. Маша поглядела на часы и обалдела: начало двенадцатого! Пока она в такой темноте до метро, потом на метро, да еще и от метро — глубокая ночь настанет. Нет уж, придется долгим путем на последнем троллейбусе. Зато сразу до дома.

                    Маша пошарила в сумке, похлопала по карманам шубы и вконец расстроилась. Очки ну совсем никак не находились, пропали очки! Вот как она теперь в такой темени и без очков? А все потому, что в пятницу вечером нормальные люди на работе не сидят и комментарии к Трудовому кодексу не читают. Нормальные люди домой бегом бегут, в семьи, к любимым. И чего ей приспичило читать до ночи? И, главное, куда же могли деться очки?..

                    Маша Майская была близорука. Увы. И, как многие близорукие — рассеянна. Впрочем, на этом ее особенности заканчивались. Кроме, пожалуй, еще одной. Маша обожала дамские романы! Несмотря на то, что она, как и положено приличной девушке, получила высшее образование и вот уже четыре года трудилась кадровым работником в торговой фирме, несмотря на то, что на людях Маша кривила губки и говорила: «Фи, как ЭТО можно читать, а тем более, покупать», однако, наедине с собой… И покупала, и читала. Вот и сейчас в ее сумке затаился, прижимаясь в темноте сумочного нутра к толстому и могучему боку тома «Комментариев к Трудовому кодексу», маленький покет-бук — «Эвелина в огне».

                    Мелкими, осторожными шагами посеменила Маша на остановку троллейбуса. Декабрьский мороз щипал щеки и уши. Шапку Маша не носила — вместо шапки ей служила шикарная грива рыжеватых волос, единственная гордость. Во всем остальном было средне: рост, вес, наивные глаза… Маша никогда не обольщалась на свой счет. Мужчины тоже. Да и никаких таких особенных мужчин в ее жизни не было. Последний герой романа, уходя, сказал ей: «Пресная ты, Майская, скучно с тобой».

                    Бр-р, однако! Ноги в модных ботинках так замерзли, что она прервала размышления и, пританцовывая, сощурилась в темноту — ну когда же придет транспорт?

                    Наконец во тьме показались огоньки, вроде бы, троллейбуса. Маша пританцовывала и колдовала: «Только бы мой, и место бы свободное было! Только бы мой, и место бы свободное было!»

                    По счастью, свободных мест в троллейбусе оказалось навалом. Маша залезла в конец вагона, поежилась от теплого воздуха и села к окну. Ехать ей предстояло почти час, она нащупала заветный покет, открыла и погрузилась в мир сказочного.

                    ***

                    Эвелина проснулась рано утром. Солнечный лучик ласково щекотал ее щеки. Девушка распахнула свои дивные фиалковые глаза и улыбнулась новому дню. «Неплохо бы совершить прогулку верхом», — подумалось ей…

                    ***

                    Из мира грез Машу вырвал какой-то гам у передней площадки. Она прищурилась: двое мужчин, кондуктор и пассажир, что-то выясняли довольно бурно. То ли пассажир сел не в свой троллейбус и пытался выйти, то ли что. Лиц Маша разглядеть не могла, а на слух — так, ничего опасного там не происходило. Ерунда, в общем. Зря только от романа отвлекли.

                    ***

                    Эвелина надела изумрудный костюм для верховой езды, который так подчеркивал ее точеную фигурку, велела оседлать любимую Искру и, в предвкушении прогулки, стала смотреть вдаль. С холма, на котором стояло родительское имение, открывался дивный вид на графские угодья. Вдруг внимание ее привлек всадник, движущийся кромкой леса по направлению к имению…

                    ***

                    Маша почувствовала на себе чей-то взгляд. Близоруким свойственно доверять интуиции — об этом Маша где-то тоже читала. И хоть лица она и не различала — один туманный блин, однако была уверена: мужчина смотрит именно на нее. Она уткнулась в роман и стала делать вид, что ничего не замечает. «Пусть смотрит. Главное, не подать виду, что меня это беспокоит».

                    Маша прикрыла глаза для пущей верности и сама не заметила, как, убаюканная мерным ходом троллейбуса, уснула…

                    ***

                    — Гражданка, просыпайтесь, конечная!

                    Чья-то рука трясла Машу за плечо. Она открыла глаза. Над ней склонился кондуктор. Лицо его было уставшим, но приветливым.

                    — Приехали, улица Тульская, конец.
                    — Как Тульская? — поразилась Маша. — Какая еще Тульская, когда мне на Хасанскую?

                    Кондуктор пожал плечами. Маша вышла.

                    «Господи, и куда же это меня занесло?»

                    Маша огляделась. Дома, дома… И все незнакомое. И впереди мост. А сбоку… Это еще кто такой?

                    Из-за остановки на нее надвигался мужик. Совершенно определенно, на нее. Маша прищурилась — мужик показался смутно знакомым. «Ой, это же хулиган из троллейбуса!» Мужик кашлянул, подошел ближе и сказал…

                    ***

                    Эвелина не растерялась! Она вытащила хлыст, которым погоняла лошадь, и с размаху ударила преследователя!

                    ***

                    Маша тоже не растерялась. Она вспомнила про Трудовой кодекс и романчик, как заправский каратист, ловко владеющий нунчаками, крутанула ремень сумки вокруг запястья, размахнулась и со всей силы двинула мужику по голове. Мужик моментально осел в сугроб и сказал неприличное.

                    — Ну и дура же ты, Майская!

                    Маша остолбенела. Мало того, что она только что чуть не убила человека Трудовым кодексом, так у него, видать, еще и «третий глаз» открылся!

                    Меж тем, мужик так и сидел в сугробе, тер голову и смотрел на Машу.

                    — Я помню, что ты, Майская, слепая! Но ты еще и хулиганка! Ты чего дерешься?
                    — А-а… — Маша открывала рот, но сказать ничего внятного не могла. — А-а…
                    — Бэ-э! — передразнил мужик. — Не узнаешь? Совсем? Я — Михаил.
                    — Какой еще Михаил? — Маша стала приходить в себя. — Архангел?
                    — Вот наказанье, а… — мужик, назвавшийся Михаилом, попытался встать, но тяжело осел обратно. — Кажется, я потянул ногу. Помогай давай, ты, вредительница!

                    Маша ухватила мужика за куртку и потянула.

                    — Ну, ты мне еще рукав оторви!

                    Они поднялись, и тут… Маша вспомнила! И затараторила:
                    — Ты — Мишка Мальцев? Брат Таньки Мальцевой, мы с ней в одном классе учились! Ой, а как же я тебя не узнала!

                    ***

                    Эвелина удивленно дернула бровью: она и не знала, что у покойного отчима был сын…

                    ***

                    Миша покряхтел немного, потоптал поврежденной ногой — проверял.

                    — Так ты же очки всегда носила, зрение же у тебя. Сколько помню — все в очках, смешная такая, на лягушку похожа. А теперь что? Коррекцию сделала?
                    — Ми-и-ша-а! Да ничего я не делала — я очки где-то потеряла! Сегодня, на работе! Читаю же без очков, они мне только для дали. Сняла, пока… — Маша помялась, — пока Трудовой кодекс читала. И потеряла потом…

                    Миша пристально на нее посмотрел и вдруг полез рукой в ее волосы. Маша не шелохнулась — решила, что не только ногу, но и голову серьезно повредил.

                    — На тебе, Майская, подарок — твои очочки-дурачочки! В гриве твоей висели, видать, на голову нацепила, да и не заметила , как съехали. Цени волосы, Майская.

                    Маша залилась таким румянцем, что если бы не ночь, то уж точно была бы «Маша в огне».

                    ***

                    Эвелина залилась румянцем от гнева! Да как он смеет ее касаться!

                    — Не волнуйтесь, мисс, у вас веточка в волосах запуталась!

                    ***

                    — Спасибо, — прошептала она и вдруг очнулась: а ведь и правда ночь на дворе!
                    — Мишка, ой, а что же мне делать? Как я вообще тут оказалась? Я решила на троллейбусе домой ехать, села в «Первый» , а оказалась черт-те где.
                    — Слепая ты курица, — беззлобно усмехнулся Мишка, — ты не в «Первый» села, а в «Семерку». В темноте, конечно, цифры 1 и 7 можно спутать. Но ты не слышала разве, как я, когда вошел, кондуктора переспрашивал, какой номер, а он глуховат, пришлось орать.
                    — Слышала, думала, хулиганит кто-то…
                    — Давай так. Я живу тут рядом, переночуешь, а утром поедешь. Провожать тебя не смогу — нога, а на машине одну в ночь тоже не пущу: ты или опять очки потеряешь, или подерешься с кем-то…

                    ***

                    …А потом они пили чай в холостяцкой Мишкиной берлоге и вспоминали вечернее происшествие, и веселились, словно в те школьные годы. И Маша даже решила признаться, ЧТО же такое у нее было в сумке, а Мишка фыркал и повторял, мол, пострадал от труда и любви… И это было так обычно-необычно, как только и бывает у людей, которым тепло вместе. Не было даже намека на влюбленность, на какое-либо романтическое продолжение — да и неизвестно, нужно ли это. Потому что и так хорошо: сидеть, болтать обо всем, пить чай, менять компресс на раненой ноге, хихикать, опять терять очки и долго их искать…

                    ***

                    Эвелина махнула на прощанье и навсегда исчезла в сумрачной декабрьской ночи.


                    Автор
                    27.05.11
                    Очень приветствуется любая критика!
                    А ещё больше приветствуются оценки "плюс" на одном из конкурсов!
                    Летающий Макаронный Монстр — мне как беларусу чужд духовно. Ползущий Картофельный Клубень — есмь творец вселенной из крахмала и воды.

                    Комментарий


                    • #11
                      Voevoda, ткни, хде конкурс? Мои домашние - от мала до велика - в восторге! Хоть как-то отблагодарим.

                      Комментарий


                      • #12
                        Чертово семя

                        17 июнь 2011 23:42 ::. Проза

                        Алевтина не знала, почему она именно так решила: на Троицу приходить к сыну, а уж после – к невестке с племянником. Вроде бы, и кладбище одно, да и могилки рядом – ходи одним походом, чего зря мотаться? Но она не могла. Это были разные скорби, смешивать их казалось Алевтине чем-то кощунственным. К походу к сыну она не готовилась. Она летела, не чуя ног, словно не тридцать лет назад погиб Ленька, а три недели. Прилетала, падала на коленки возле могилки, обнимала крест и молча плакала, лишь изредка утираясь концами платка. Отплакав, тяжело подымалась, разминая артритные ноги, выдирала сорняки, сажала новые цветы, непременно незабудки. Потом присаживалась на скамеечку и долго смотрела на нежно-голубые, словно Ленькины глаза, цветы. Как и не было тридцати лет…

                        ***
                        Июль 1973

                        -Аля, Алечка, с Ленькой… Ох, беда с Ленькой, - по огороду бежала запыхавшаяся соседка, одной рукой придерживая платок, другой – полы халата, - Алечка…
                        Алевтина поднялась от грядки, поставила руку козырьком от солнца. Соседка перескакивала через грядки, задыхалась. Алевтина двинулась навстречу:
                        -Что ты сказала? Что с Ленькой?
                        - Алечка…
                        Тут соседка села прямо в грядку и зарыдала. Алевтина неслась к дому, не чуя ног. Возле дома уже толпился народ, половина деревенских пришла. Под навесом летней кухни, на наспех сделанном ложе лежал ее сын. Глаза его были закрыты, кожа серела с каждой минутой, а по футболке на животе расползалась хищная кровавая роза… Алевтина рванулась, припала. Она каким-то шестым чувством поняла – нет больше Леньки. Не трясла, не рыдала, а тихо осела рядом, и сознание унесло ее во мрак. Она очнулась часа через полтора, когда сына уже увезли в райцентр, в морг. Огнестрел – шутка ли для мирной маленькой деревушки?

                        Виновного искать не пришлось, он не скрывался. Двоюродный брат, Сашка, сам поехал с милицией и во всем признался. Пятнадцатилетние, дураки-мальчишки, решили, что взрослые. Потихоньку утащили охотничье ружье покойного Ленькиного отца, пошли на озеро стрелять уток. Как случилось, что пульнул Сашка в брата – он толком объяснить не мог. Говорил – баловались. Наставляли по очереди ружье друг на друга. Оно и выстрелило…
                        По малолетству Сашку не привлекли, списали на несчастный случай. Нет, и в детскую комнату на учет, и матери долгие выговоры – это все было. Но в колонию не сдали.
                        На похороны Леньки ни Сашка, ни мать его Надежда не попали – мотали их по допросам. Да и не пустила бы Алевтина, разорванная в клочья горем.

                        На сороковины Надежда решилась, пришла к Але. Долго в сенях топталась, слова подбирала. Алевтина почувствовала, вышла. На порог не пустила, так и стояли в сенях, молча. Надежда, наконец, решилась.
                        - Аля… поговорить бы…
                        - Говори, раз пришла.
                        - Прости нас, Аля, сына прости. Хочешь – меня казни, а Сашку прости Христа ради. Ведь по глупости он, по недогляду нашему… - Надежда не успела договорить. Аля кинулась к ней, словно дикая кошка, вцепилась в рукав халата и стала трясти.
                        - Простить? Прос-тить? Да вы-ы – поганое семя! Что муж мой покойный – брат твой – был паскуда, что ты со своим выродком! Вы убили меня, понимаешь, убили! Семейство ваше поганое меня убило!
                        Алевтина продолжала кричать, переходя то на вой, то на хрип, трясла Надю, а та лишь покорно стояла, не в силах сопротивляться. Наконец, Аля выдохнула, отпустила невестку и прошептала:
                        -Не ходи сюда. И не проси ничего. Прокляну.

                        И ведь прокляла! Племянник вслед за матерью пришел, в ноги упал: «Тетя Аля, я не со зла!» А она, в сердцах, крикнула перекошенным ртом в бледное мальшичье лицо, в мутные от горя и вины глаза: «Умрешь при жизни! Вот тогда узнаешь!»

                        Потекли дни, недели, месяцы…

                        Алевтина кинулась в работу – благо, что бригадир доярок в совхозе. Доставалось бригаде. Проспит молодая, или кто слово не так скажет – Алевтина кидалась отчитывать с такой яростью, что вскоре сельчане заговорили: «Тронулась баба!» Но терпели, жалели по русской своей стародавней привычке… Доставалось и младшей дочке, Аленке. То подзатыльника мать отвесит, то замолчит на целые дни и не спросит, как там ее, Аленкины, дела? Аленка, скучавшая по брату не меньше, вдруг ревновать начала. Это, значит, и ей умереть нужно, чтобы мама проснулась? И стала делать назло: то с мальчишками на озеро убежит, то корову не подоит – лишь бы мать внимание обратила. Алевтина обращала: кричала, ругалась. И снова впадала в морок. Аленка чуть дотерпела: уехала после восьмилетки в райцентр, в училище поступила, в общежитии койку дали.

                        Алевтина тогда и проснулась: одна. И нет никого рядом, родни нет. Кроме Нади – поганого семя. И племянника Сашки. Да и Сашки уже год, как не было. Саша сидел в тюрьме…

                        ***

                        Может быть, если бы тогда, в пятнадцать, кто-то с ним поговорил и говорил так долго, сколько это нужно, хоть год и два, Сашка не влип бы. Но не принято в строгом крестьянском быту. Мать, Надежда, жалела, но все молча. Подойдет, обнимет, погладит… И дальше живут.
                        Сашка кое-как поступил в путягу. Учился тоже кое-как, близилась армия. Угрюмый стал, а если лезли с расспросами – хамил в ответ, а мог и в морду дать. Уже потом, много позже, когда наркотический дурман полонил сына, Надежда трясла его, била даже, пытаясь узнать: кто? Кто подсадил? Но Сашка молчал и улыбался нездешней морфиновой улыбкой…
                        Кто-то подсадил. Кто-то расчетливый и хитрый, кто увидел, что этот дикий зверек Сашка – на самом деле легкая добыча. Надо только поговорить… И поговорил. И уговорил уколоться: станет легче… И стало легче, а потом нужно было еще и еще… «Продавай» - сказал ему хитрый.
                        Продавай – будешь при деньгах. И тебе хватит на новую дозу. И на все остальное тоже хватит.
                        В 1977 году Сашку посадили. За употребление, хранение и распространение. На десять лет.
                        На суде Надежда, не ожидавшая, конечно, мягкого приговора – рецидивист сын оказался, второй раз суд, значит, рецидив, - вспомнила слова Алевтины: «Умрешь при жизни!»

                        И приняла все на себя, на Сашкин счет, перевернув слова женщины, в сердцах кричавшей от горя. Возмутилось в ней все. Вернулась в деревню, пришла к Але: «Что, довольна!»

                        Аля не понимала, о чем это Надя. Но какое-то странное удовлетворение возилось внутри: вот, знай, каково это – сына терять. Не злая по натуре, Алевтина страшилась этого чувства, но и поделать ничего с собой не могла – с отвратительным торжеством смотрела на Надю.

                        ***

                        Десять лет Сашиного срока шли по-разному для каждой из женщин.

                        Надя застыла в ожидании, жила от свидания к свиданию. Перед поездкой суетилась, собирала передачу. Потом выкладывала все из сумок и перебирала заново: позволят или нет? Однажды умудрилась передать деньги, с той поры и стала передавать. По чуть-чуть, но каждый раз. По деревне ходили слухи, что Сашка и на зоне находил возможность впадать в черный дурман. Научился искусно подбирать дозу так, чтобы не скопытиться, но и как-то жить дальше в мутном бреду. Надю осуждали. Сына, мол, травит. Она или отмалчивалась, или огрызалась на особо приставучих: не ваше дело, не вам столько выпало перенести.
                        Постарела. Ей чуть за сорок было, а тянула на шестьдесят. Давление стало мучить. Чуть что – под двести. Работать тяжело, а надо: кто Сашке поможет? Так и тянула, покорно неся свою горькую, но непоколебимую любовь к сыну…

                        А Алевтина ожила. Аленка вышла замуж в Ленинград – видано ли для колхозной девчонки? Красавицей стала, да и умом Господь не обидел: мужа нашла себе с небывалой для деревни профессией – реставратор. Тонкий, чувствительный – влюбился в красавицу, а красавица крепким крестьянским умом взяла его в оборот. Двоих детей родила, пацанов-погодков. Чтобы уж точно никуда не делся. Внуков стала бабушке привозить на лето: молоко парное, овощи, и странное для бабушки слово «экология».
                        Про экологию Аля ничего не понимала, но внуками утешилась – ушла боль о погибшем сыне. Перекинула думы и заботы на мальчишек. И расцвела, зажила.

                        В деревне шептались – вон оно как! Бог не Ерошка, видит, кто кого обидит. Наградила Аленка бабку и за себя, и за брата покойного, царствие ему небесное.

                        Сашка вышел в конце восьмидесятых. Не узнал жизнь. Даже страна менялась, не то, что быт. Первое время отсиживался в родной избе. Молчал больше, а Мать молчала рядом, лишь изредка поглаживая сыновью голову. Надежда была счастлива. Ее все время мучила мысль, что отрабатывали они вот так то великое горе, причиной которого являлись. Вот и отработали, слава Богу. Теперь другая жизнь настанет. Сашка молодой еще, тридцати полных нет, устроится работать, женится, может, тоже детишки пойдут…

                        Но реальность оказалась страшней. Сашка никому после отсидки не был нужен. На работу не брали. Кто-то юлил и отводил глаза, кто-то презрительно бросал в лицо: «Уголовникам тут не место!» Сашка приходил, падал лицом на диван и молчал. Мать жалела, он чурался ее жалости, а однажды закричал и кричал так страшно: «Я же все искупил, ну почему? Почему так со мной, мама? Я там, десять лет я там просил у Леньки прощение! Я больше не могу так, мама! Он простил, я знаю, так что ж все остальные меня на части рвут? Лучше сдохнуть, чем так…»
                        Шваркнул дверью и ушел. На неделю.

                        Ничего удивительного не было в том, что Сашка вернулся в дурман. Надежда, когда узнала, на коленях просила: «Сынок, не губи, остановись!» Но Сашка, будучи в состоянии измененного сознания, пафосно фыркнул: «Поздно, мама, я уже умер при жизни!»

                        Он сел еще раз, на три года. И снова Надежда ходила на свидания, снова собирала посылки… И вновь все повторилось: освобождение, попытки устроить жизнь, отчаяние, срыв в наркоту… И причитания о погибшем брате теперь выглядели лишь жалким оправданием тяги к дозе, а не раскаянием и тоской.

                        Надежда, больная, уставшая от жизни, плохо понимающая реальность, отважилась и пришла к Алевтине.
                        Алевтина встретила гостеприимно, в дом пригласила, метнула пирог на стол, чай заварила, варенье достала и «маленькую». Вот под «маленькую» они и поговорили.
                        - Простишь ты нас, Аля? Сколько уж Сашка вымучил… Отпусти ты его.
                        - Что несешь-то, Надь?
                        - Ты ж прокляла тогда, Аля, сказала, что умрет при жизни – так что ж он, живой что-ли? Тюрьма, да дурь – как и сказала – умер при жизни.

                        Алевтина хмурилась, вспоминала и… вспомнила, как в сердцах бросила племяннику в лицо СВОЮ боль!
                        -Надя, Надя, так я ж о СЕБЕ тогда говорила, что умерла при жизни! Я не Сашу проклинала, а жизнь свою, погибшую!

                        Надежда молча встала, опираясь на палку, вышла и побрела к дому. Она покормила курей, проверила корову в хлеву, подогрела по привычке ужин – вдруг Саша вернется? Запалила свечечку, помолилась вечернюю и легла.

                        Ночью ее разбил инсульт.

                        ***
                        Сашка вернулся через пару дней, обнаружил парализованную мать, обессиленную, обезвоженную, в мокрых подштанниках, с висящими плетьми руками и перекошенным ртом.
                        Фельдшер, приехавший из райцентра, мрачно сказал: «Что ж вы мать-то загубили? Инсультников в первые часы надо хватать и лечить, а теперь уж необратимые процессы пошли, не встанет. И в больницу не довезем, по дороге помрет» Но лекарства выписал, капельницы назначил, про массаж рассказал, да и вообще, как за лежачими ухаживать. «Только капельницы, - говорит, - некому ставить, кто к вам каждый день за тридцать кэмэ поедет? Никто не поедет» Сашка сквозь зубы буркнул: «Сам справлюсь» и вытолкал всех за порог.
                        И он действительно справлялся. Наркоманская темная страсть научила его виртуозно попадать в любые, даже самые скрытые вены. Он стал матери и сиделкой, и медсестрой. Мыл, кормил, переворачивал, чтобы пролежней не было. Массаж делал, как врач научил. Надежда не могла говорить, руки и ноги не слушались, но сознание временами бывало ясным, и тогда она смотрела на сына с любовью, нежностью, благодарностью…

                        Пожалуй, за последние двадцать лет это было самое гармоничное и спокойное для них время. Алевтина заходила, правда, не часто. Они с Сашкой не знали, как снова начать говорить. Нужно было вернуться к тому, от чего расстались: к Ленькиной смерти. И проговорить, поругаться, поплакать – только так можно было бы потихонечку, по шажочку вернуться друг к другу. Но никто не в силах был сделать этот первый шаг.

                        ***
                        Через месяц Надежде стало хуже, начались микроинсульты, проедающие ее мозг словно мыши. Врачи развели руками… Сашка попросил тетю Алю приглядеть за матерью и помчался в город за каким-то заморским лекарством.
                        Алевтина присела на стул около Нади и стала вязать. Вдруг Надя закряхтела, заворочалась и что-то попыталась сказать:
                        - Ме-е м-я… Сааш
                        -Что, Надюша, что? Я не понимаю, - Аля склонилась над ней ниже и вдруг увидела, как от бессилия что-либо сказать у Нади потекли слезы…
                        - Ме-е мя-а… Сааш!

                        Алевтина вдруг поняла.

                        «Не меня охраняй, Сашку! Его спасай, пока не поздно, пока еще его можно спасти! Прости его, скажи ему это вслух, скажи – что ты простила! Он же ждал именно от тебя все эти годы, ждал и не мог дождаться, вот и мотало его… Скажи не мне, скажи Саше!»

                        - Скажу, Надюша, обязательно скажу! Он в город уехал, лекарство тебе купить. Вот купит, привезет, ты примешь и поправишься. И ходить начнешь потихонечку. У тебя же хозяйство, не забыла, а , старая?

                        Алевтина посмотрела на Надю. Но Надя была уже далеко. Услышала то, что так жаждала услышать, и ушла… Лицо ее странно разгладилось, перекошенный рот выпрямился. На губах, показалось Алевтине, застыла полуулыбка.

                        ***
                        Через неделю после похорон Сашку нашли в бане мертвым. Он умер от передоза, сознательно вогнав в себя больше…
                        Алевтина так и не успела с ним поговорить…

                        ***
                        Алевтина не знала, почему она именно так решила: на Троицу приходить к сыну, а уж после – к невестке с племянником. Вроде бы, и кладбище одно, да и могилки рядом – ходи одним походом, чего зря мотаться? Но она не могла. Это были разные скорби…
                        Летающий Макаронный Монстр — мне как беларусу чужд духовно. Ползущий Картофельный Клубень — есмь творец вселенной из крахмала и воды.

                        Комментарий


                        • #13
                          Voevoda, настроение осеннее... Может, есть чего у Любы, чтоб добило?...

                          Комментарий


                          • #14
                            Voevoda. Спасибо огромное! Из за этой гребанной нынешней жизни времени хватает только на брик и хартию. Стиль написания твоей прозы у меня параллелится в мозгу с 'Царь-рыба', ' Угрюм река',' Тихий Дон'...хотя это разные произведения,но...короче-
                            РЕСПЕКТИЩЕ!!!P.s.и жене твоей.

                            Комментарий


                            • #15
                              Voevoda
                              +
                              Жизнь надо прожить так, чтобы голуби, пролетая над твоим памятником, терпели из уважения.:cool:

                              Комментарий

                              Просматривают:

                              Свернуть

                              Обработка...
                              X